Амелия Эдвардс
«Трагедия в Палаццо Барделло»

В рубрике «Медленное чтение» мы публикуем избранные рассказы, фрагменты романов, очерки и эссе для неспешного и внимательного чтения.

перевод: Анна Литвинова

РЕДАКТОР: Светлана Арестова

От переводчика

Амелия Энн Блэндфорд Эдвардс (1831–1892) является одной из самых неординарных литературных фигур викторианской Англии. Писательница, художница, путешественница, а в поздние годы еще и египтолог, она была женщиной необычайной энергии и многочисленных талантов.

Эдвардс проявила литературные способности еще в раннем возрасте: с семи лет она писала стихи, а уже в двенадцать опубликовала свой первый рассказ. За долгую литературную карьеру Эдвардс написала более тридцати новелл (в том числе рассказы о привидениях для рождественских выпусков журнала Чарльза Диккенса), десять романов, множество статей и травелогов о своих путешествиях по Египту и Доломитовым Альпам. На русский язык, однако, переведена лишь малая часть ее творчества. Большинство переводов составляют мистические и детективные истории, а самыми популярными у российских читателей остаются рассказы «Четырехчасовой экспресс», «Карета-призрак», «История с привидениями, рассказанная моим братом». Литературное наследие Амелии Эдвардс огромно и, на мой взгляд, заслуживает бо́льшего внимания русскоязычных переводчиков и читателей.

Тем не менее в историю она вошла не только как писательница: в 1882 году Эдвардс стала одним из основателей Фонда исследования Египта (The Egypt Exploration Fund), а за огромный вклад в изучение и сохранение египетских древностей ее даже прозвали «крестная мать египтологии». Пожалуй, именно дух первооткрывателя и страсть к исследованию и повлияли на индивидуальный стиль Эдвардс. В своих произведениях писательница уделяет огромное внимание описанию мест, на фоне которых разворачивается сюжет. Они становятся полноправными героями повествования.

Так, особое место в жизни и творчестве Эдвардс занимала Италия. Она неоднократно бывала в этой стране, а личные впечатления и воспоминания легли в основу многих работ писательницы. Ее первое путешествие в Италию состоялось в 1857 году — за девять лет до написания рассказа «Трагедия в палаццо Барделло». В этой поездке Эдвардс изучала итальянскую культуру, знакомилась с представителями римской интеллектуальной элиты. Любопытно, что Эдвардс, будучи ко всему прочему талантливой художницей, брала в Италии уроки рисования у британских живописцев Персиваля Болла и Эдварда Т. Хейнса. Она активно черпала вдохновение из своих собственных увлечений, погружала своих героев в ту же среду, в которой находилась сама.

Рассказ Амелии Эдвардс «Трагедия в палаццо Барделло» (The Tragedy in the Palazzo Bardello) был впервые опубликован в 1866 году в журнале «Аргоси» (Argosy), а позже, в 1874 году, вошел в состав сборника «Ночь на границе Шварцвальда» (A Night on the Borders of the Black Forest).

От редактора

Как мастера путевых заметок Амелию Эдвардс можно поставить в один ряд с другими писательницами-путешественницами девятнадцатого века: Флорой Тристан, Мэри Кингсли, Изабеллой Берд, Изабель Эберхард и Анной Леонуэнс. И в художественных произведениях, и в травелогах стиль Эдвардс богат эпитетами, метафорами и сравнениями.

Главное достоинство «Трагедии в палаццо Барделло» — атмосферность. Рим предстает перед читателем то царственным, то шумным и грязным, то таинственным и даже зловещим. Округлости повествованию придают бытовые детали, вкрапления иностранных словечек и колоритные второстепенные персонажи. Детективная интрига тоже играет не последнюю роль. В роли сыщика (и мстителя) выступает сам главный герой, а ореол таинственности вокруг преступления роднит рассказ с сенсационным романом и удерживает внимание читателя до самого конца.

Перевод рассказа выполнила выпускница магистратуры НИУ ВШЭ «Литературное мастерство» (трек «Художественный перевод») Анна Литвинова. Редактор — Светлана Арестова.

∗∗∗

[События этого рассказа разворачиваются в Риме, каким он был пятнадцать лет назад, когда папское господство еще не утратило всей своей мощи, а Виктор Эммануил правил пока одним Сардинским королевством. 1Действие новеллы происходит до завершения объединения Италии, когда Рим еще оставался столицей Папской области и не входил в состав Итальянского королевства. Виктор Эммануил II стал первым королем объединенной Италии в 1861 году. — Здесь и далее примеч. перев.]

ГЛАВА I

Солнце взошло час назад, золотистая дымка на востоке медленно таяла; вдоль виа Сакра вереницей лениво тянулись тележки погонщиков, в мягком утреннем воздухе скорее ощущалось, чем слышалось, едва заметное повсеместное пробуждение жизни. В это самое время англичанин по имени Хью Гирдлстоун отошел от парапета часовой башни Палаццо Сенаторио 2Общественное здание на Капитолийском холме, собираясь уходить. Он стоял на одном и том же месте в одной и той же позе с первых сероватых проблесков рассвета. Он видел, как с неба исчезла последняя звезда. Видел, как одна за другой выступали из сумрака туманные вершины Сабинских гор и как Кампанья 3Холмистые болотистые равнины в окрестностях Рима, подобно взволнованному морю, поднималась из сумерек.

Рим — с его бесчисленными куполами и колокольнями, с его историей, поэзией, преданиями — лежал у его ног: поодаль, бурый, исполинский, едва различимый в лучах солнца, стоял Колизей, сквозь верхние арки которого уже прорывался голубой день; левее — развалины императорских дворцов; справа — едва заметная в тумане пирамида Гая Цестия, подле которой среди зарослей дикой душистой фиалки покоится прах Джона Китса; еще ближе — угрюмый Тибр, что бурлит над исчезающими опорами моста Эмилия; и наконец, совсем рядом раскинулся Форум с его раскопками, колоннами, триумфальными арками, чахлым дерном, низкорослыми акациями и неописуемым духом покоя и запустения; а дальше, куда хватает глаз, лежит бурая изломанная Кампанья, окаймленная с одной стороны длинной цепью заснеженных Апеннин, а с другой — сияющей полосой моря. Дивная панорама! Пожалуй, самая поразительная из всех, что можно увидеть в Европе. Хью Гирдлстоун знал ее до мельчайших подробностей. Ему была знакома каждая древняя башня и каждая новая кампанила 4Стоящая отдельно от храма колокольня в виде четырехгранной башни, каждая широкая площадь и каждый зеленый дворик, расположение каждой из знаменитых руин и очертания каждого известного холма. Это было его любимое место, его любимое зрелище — единственное, от которого не уставали ни глаза, ни воображение. Много раз, и в прежние годы, и теперь, он наблюдал, как над этим пейзажем поднимается и опускается солнце. Весьма вероятно, что завтра он будет стоять у того же парапета, наблюдая ту же великолепную картину; и все-таки он задерживался здесь с такой нежностью, будто видел эти места впервые, и уходил с такой неохотой, будто прощался с ними навсегда.

Погруженный в свои мысли, неторопливым шагом он двинулся прочь: через просторный внутренний двор, мимо бронзового коня и его всадника, вниз по широкой лестнице и дальше по виа Арачели. Проходя мимо церкви иезуитов, он на мгновение остановился, услышав пение хора. Еще через мгновение погонщик из Кампаньи в грубой овчинной куртке остановил свою повозку, преклонил колено на паперти и побрел дальше; тут же, приподняв тяжелый кожаный полог, из храма вышла женщина, уроженка Альбано-Лациале 5Коммуна, расположенная на берегу озера Альбано, в 25 км к югу от Рима, и на секунду выпустила наружу волну переливающихся мелодий. Англичанин слушал, колебался — сделал было шаг, точно намереваясь войти, но вдруг с легкой улыбкой поспешно отвернулся. Слегка наклонив голову и надвинув шляпу на лоб, стремительным и размашистым шагом он направился прямо к почтовому отделению и, миновав Пантеон, не удостоил его даже взглядом.

Мужественный, родовитый, прекрасно воспитанный, наделенный умом незаурядным и, пожалуй, столь же незаурядной долей британского упрямства, Хью Гирдлстоун принадлежал к той породе людей, встретить которых на улице континентального города всегда бывает особенно приятно. Он был англичанином до мозга костей: именно таким англичанином, который внушает иностранцам почтение, но редко — симпатию. Свои убеждения он высказывал и отстаивал с твердостью, вызывающей у них раздражение. В голосе его звучала властность, которая резала им слух. Даже в самой его походке было нечто типичное и решительное, что подтверждало их предрассудки. Что до его наружности, то она была столь же британской, как его поступь и выговор. Он был высок, крепко сложен, жилист и по-особому стремителен в движениях; он слегка сутулился и имел привычку во время ходьбы помахивать перчатками, зажатыми в правой руке. Цветом лица и чертами он походил на Карла II на его ранних портретах. С той лишь разницей, что черты его были мягче, а кожа не столь смугла, однако в изгибе губ таилась та же насмешливость, а в глазах время от времени вспыхивали искры того же непокорного огня.

Впрочем, сходство тем не ограничивалось. Отчетливее всего оно угадывалось в изредка пробегавшей по его лицу тени мрачного предчувствия, которое Уолпол 6Хорас (Гораций) Уолпол, 4-й граф Орфорд (1717–1797) — английский писатель георгианской эпохи, основатель жанра готического романа. Приведенная цитата взята из первого тома его труда Memoirs of King George II. столь метко окрестил «печатью обреченности», свойственной всему роду Стюартов. Выражение это проявлялось на его лице крайне редко — так редко, что многие из близких знакомых никогда его не видели, но порой оно все же проступало на поверхность, подобно тайнописи, а иной раз омрачало его лик своей тенью.

Основные факты его жизни вплоть до этого самого утра, 13 февраля 1857 года, можно изложить весьма кратко.

Он был сыном богатого дербиширского сквайра, с отличием окончил Кембридж и около пяти лет назад был принят в коллегию адвокатов. Впрочем, пока нельзя было сказать, что он с головой окунулся в адвокатскую практику. Тем не менее он уже успел написать весьма дельный трактат о международном авторском праве и подготовил к изданию авторитетный справочник о практике Канцлерского суда. Вдобавок уже много лет он печатался в лучших периодических изданиях. А четыре месяца назад, преодолев упорное сопротивление ближайших родственников своей избранницы, он наконец сочетался с ней счастливым браком; юная леди происходила из почтенного, пусть и небогатого семейства католиков, и он питал к ней неизменную привязанность еще с юных лет. Они проводили в Риме затянувшийся медовый месяц и были счастливы, точно влюбленные из сказки. Прибавьте к этому, что ей едва исполнилось двадцать два, а ему — тридцать четыре, и очертания их истории проступят с достаточной отчетливостью, какая и нужна для нашего повествования.

Не сбавляя шага, Хью Гирдлстоун в скором времени добрался до почтамта и справился о письмах. Письмо оказалось всего одно: квадратный, синеватый, неказистого вида конверт, с большой казенной печатью и подписанный аккуратным деловым почерком. Ему пришлось предъявить паспорт, прежде чем клерк согласился выдать письмо сквозь прутья своей клетушки, а затем и доплатить сорок шесть байокко за перевес. Когда дело было улажено (причем Гирдлстоуну показалось, будто служащий мешкает ему назло), он сунул письмо во внутренний карман пиджака и направился к выходу. У самой двери он замедлил шаг, взглянул на часы, затем пересек улицу, укрылся в тени соседнего porte-cochère 7Крыльцо (фр.), вынул письмо и нетерпеливо вскрыл конверт.

Внутри было два документа: записка от издателей и аккредитив на адрес крупного римского банка. Он вздохнул с облегчением. Этого письма он ждал уже несколько дней (не то чтобы с тревогой, в крайней нужде он не был, но с изрядным нетерпением), ведь от суммы, которую сулил аккредитив, зависела участь не одного его замысла. Продолжат ли они путешествие до Неаполя, смогут ли приобрести кое-какие бронзы и камеи, а также когда вернутся в Англию — все это решалось сейчас. Неудивительно, что лицо Хью Гирдлстоуна просветлело, едва он увидел сумму, которую ему предстояло получить в роскошном банкирском доме на пьяцца Венеция. Почти в полтора раза она превосходила его ожидания и обеспечивала безбедную жизнь на ближайшие три месяца.

Он аккуратно сложил аккредитив и спрятал его в бумажник, а затем направился на северо-восток, туда, где между Тибром, Корсо и пьяцца ди Спанья теснятся узкие переулки.

Улицы уже наполнялись народом. Торговцы хлопотали у прилавков, vetturini 8Извозчики (итал.) выстраивались в ряды, нищие лениво приступали к своему привычному ремеслу, а французские полки́ 9До конца 1866 года в Риме был размещен французский гарнизон, выполнявший часть полицейских функций, по заведенному обычаю, выходили на утренний развод на холме Пинчо. То тут, то там попадался длинноволосый студент с этюдником под мышкой — брел копировать полотна в ближайшую галерею, или гвардеец папы римского, cigarette en bouche 10С сигаретой во рту (фр.), неспешно ехал верхом к Ватикану. То тут, то там священники и нищенствующие монахи сбивались в кучки на папертях и углах улиц. Они были поглощены благочестивыми пересудами; святостью от них и не пахло, а вот чесноком — изрядно.

Но Хью Гирдлстоуну сцены и звуки эти были так привычны, что он и вовсе не обращал на них внимания. Погруженный в мысли, он шел своей дорогой; лицо его светилось приятной задумчивостью, а голова была полна радостных надежд и планов. Жизнь еще никогда не казалась ему столь прекрасной. Счастливое настоящее принадлежало ему безраздельно, а будущее со всеми возможными дарами и благами лежало перед ним как на ладони. Подобное праздничное настроение посещало его не часто, и, при всей своей английской сдержанности, он не мог не расплыться в улыбке. Вскоре, однако, он свернул на длинную живописную улицу, по обе стороны которой тянулись магазинчики, замедлил шаг и, стряхнув с себя задумчивость, принялся изучать витрины с видом искушенного покупателя.

Он останавливался и у резчика, и у мозаичника, и у ювелира, в нерешительности проходил мимо бронзовых медальонов в одной витрине и старинных камней в другой и наконец подошел к лавке, где торгуют предметами благочестия, какие отыщутся в Риме едва ли не на каждом углу. Здесь продавались четки тончайшей резьбы — кедровые, коралловые, драгоценные, приношения из серебра и воска, освященные пальмовые ветви, цветные образа святых и мучеников в рамах, миссалы 11Миссал — богослужебная книга в Римско-католической церкви, распятия, сосуды для святой воды и венки иммортеля. Здесь же, в самом центре витрины, на подставке, обтянутой алым сукном, стояло резное распятие из слоновой кости около десяти дюймов в высоту, исполненное по мотивам знаменитой картины Ван Дейка, что хранится в Антверпене. Это было настоящее сокровище — миниатюрный шедевр редкого и искусного исполнения.

Хью Гирдлстоун видел эту вещицу и восхищался ею прежде, но ни разу до сегодняшнего дня не помышлял о покупке. Сегодня, однако, обстоятельства переменились. Аккредитив, лежавший в кармане, смущал его душевный покой и томил непривычным ощущением богатства. Ему нестерпимо хотелось приобрести что-нибудь для своей молодой жены, и он знал: во всем Риме не сыскать подарка, который пришелся бы ей по сердцу больше. Она оценит его как произведение искусства и будет дорожить им как святыней, помогающей в молитве. Она полюбит эту вещицу и как символ его чувств, и взгляд ее будет останавливаться на распятии всякий раз, когда она будет молиться за мужа. Милое, набожное, нежное сердечко! Распятие должно принадлежать ей, чего бы это ни стоило. Он отправится домой и вручит ей подарок прямо сейчас. Что за отрада — увидеть радостное изумление в ее глазах! Что за счастье — ответить улыбкой на улыбку и поцелуем на поцелуй, когда она кинется ему в объятия, благодаря за подарок!

Итак, Хью Гирдлстоун вошел в лавку и купил распятие, нисколько не заботясь о том, как покупка ударила по его карману, ибо он думал лишь о счастье порадовать ту, что была ему дороже всех.

То, что он, человек самых либеральных воззрений о религии и политике, выбрал для своей жены именно такой подарок, было одной из характерных черт, которые определяли этого человека. Все формы вероучений он оценивал крайне невысоко, а католичество и подавно, однако же величественность католических обрядов внушала ему нечто вроде снисходительного восхищения. Цветы, музыка, скульптуры, живопись, благовония и великолепные облачения утоляли в нем жажду прекрасного, и, рассматривая эти вещи с точки зрения эстетики, он готов был признать, что это весьма приятная, поэтичная религия — для женщины.

Хью Гирдлстоун спешил домой, бережно неся под мышкой продолговатую коробочку с резной фигуркой внутри. Пробило десять, а весь Рим бурлил и суетился, точно в полдень. Путь его лежал через пьяцца ди Спанья, вверх по знаменитой лестнице, затем по виа Систина, в один из переулков близ Кватро-Фонтане, где они с молодой женой занимали верхний этаж небольшого палаццо, который стоял на одном из самых высоких и благодатных мест Квиринальского холма. С каждым шагом его все сильнее охватывало радостное волнение. Сам того не замечая, он улыбался, а ноги несли его вперед все быстрее. Вне себя от радости, он даже протянул местному попрошайке две монеты вместо одной, а тощей собаке, что рыскала по двору, кинул печенье, найденное в кармане. Иных счастье располагает к щедрости, таков был и Хью Гирдлстоун.

Пьяцца ди Монте Кавалло (Квиринале). Ок. 1860. Königliche Bibliothek

Он поднимался по широкой каменной лестнице, служившей общим проходом для всех обитателей палаццо Барделло, — мимо первого этажа, где, прислонившись к полуотворенной двери, маялся с надменно-недовольным видом английский лакей; мимо второго, благоухающего цветами временного пристанища богатых американцев; мимо третьего, откуда доносились громовые раскаты сольфеджио — там квартировался итальянский тенор с женой; и наконец, через две ступеньки — на четвертый, где его дожидалась та, которую он любил более всего в жизни! Он остановился. На двери белела визитная карточка с его именем, а ниже — выведенное изящным почерком имя его молодой жены. Счастливец Хью Гирдлстоун! Во всем Риме в ту минуту не сыскалось бы души счастливее: переждав мгновенье, чтобы отдышаться, он вынул ключ, отворил врата своего рая и шагнул в прохладную переднюю.

У дверей гостиной его встретила Маргерита, их римская служанка; то была статная женщина, с виду вылитая мать братьев Гракхов, а в действительности — жена честного водоноса с набережной Рипетта, которая была рада возможности поработать несколько месяцев в году.

— Тише! — прошептала она, прижав палец к губам. — Синьора еще спит.

Завтрак, уже поданный, стоял на столе нетронутым; теплый солнечный свет лился сквозь окна, с балкона доносился пьянящий аромат цветов. То был особенный день — оставаться в такое утро в постели казалось почти богохульством, когда следовало обязательно бодрствовать, радоваться наступлению весны и нового счастливого года.

Хью Гирдлстоун не мог поверить, что Маргерита говорит всерьез.

— Спит? — повторил он. — Что это значит?

— Синьора еще не звонила в колокольчик.

— Но она все еще в постели?

— В постели, синьор, и крепко спит. Я заглянула к ней с полчаса назад, она и не услыхала. Я не стала ее будить. Сон — дар благословенный, его посылает сам Господь.

Англичанин засмеялся и пожал плечами.

— Даже благословение хорошо в меру, моя любезная Маргерита, — сказал он. — Во всяком случае я ее разбужу, и она будет рада. Взгляните-ка, я принес кое-что, от чего ее сон как рукой снимет!

Маргерита всплеснула руками в порыве благоговейного восторга.

— Cielo! 12О, небо! (итал.) — воскликнула она. — Какая красота!

Он поставил распятие на алую подставку, затем вышел на балкон и сорвал несколько соцветий с апельсинового дерева и пригоршню пунцовых азалий.

— Нужно украсить наш алтарь цветами, Маргерита, — сказал он с улыбкой. — Принесите две белые вазы с камина в передней.

Вазы были поданы, и он составил букеты, бережно и искусно, как это сделала бы женщина. Закончив, он тихо подошел к дверям спальни, бесшумно отворил их и заглянул внутрь.

Спальня тонула в сладостном, сонном полумраке. Жалюзи были опущены, шторы задернуты; лишь одно окно, приотворенное на несколько дюймов, впускало в комнату мягкое дуновение утреннего ветерка, а с ним, время от времени, и слабое эхо города. Хью Гирдлстоун вошел, стараясь не издать ни звука. Затаив дыхание, он крался на цыпочках: ни за что на свете он не разбудил бы ее, пока все не будет готово. У туалетного столика он помедлил и огляделся. В постели смутно угадывались очертания ее фигуры. Тонкая рука покоилась поверх покрывала, волосы сияющими волнами разлились по подушке. С большой бережностью он снял с крохотного столика ее несессер 13Дорожный чемоданчик с принадлежностями для туалета, шитья и бювар 14Папка для хранения почтовой бумаги, конвертов и корреспонденции, перенес столик к самому изголовью кровати и поставил так, чтобы, открыв глаза, она увидела его первым делом. Затем на цыпочках вернулся в гостиную, сперва за распятием, потом за цветами — и составил на столике нечто вроде крохотного алтаря.

За все это время она ни разу не шелохнулась.

Наконец, когда все его милые маленькие приготовления были завершены, молодой супруг, стараясь не разбудить ее слишком резко, тихонько раздвинул шторы, поднял жалюзи и впустил в спальню солнечный свет.

— Этель, — позвал он. — Этель, знаешь ли ты, который час?

Но Этель продолжала спать.

Он подошел ближе. Она лежала, отвернув лицо к подушке, но ему видна была мягкая линия ее щеки, и вдруг его поразило, до чего она бледна. Сердце гулко ударило у него в груди, дыхание сперло, слепой ужас — ужас, которому не было названия, — вдруг обрушился на него.

— Этель! — сказал он. — Любимая моя… любимая!

Он бросился к постели, склонился над ней, коснулся ее руки, щеки, шеи — и, издав дикий, отчаянный вопль, отшатнулся к стене.

Она была мертва.

Нет, она не лишилась чувств. Даже в первый, полный невыносимого ужаса миг он не дал себе обмануться столь тщетной надеждой. Она была мертва, и он знал, что она мертва. То была твердая, непоколебимая уверенность, словно он месяцами мучился от тревожных предчувствий. Он не спрашивал себя, отчего это произошло. Не спрашивал, какой внезапный безжалостный недуг, какая роковая случайность оборвали ее жизнь. Он знал только, что ее больше нет, а вместе с ней ушли навсегда и радость, и надежды, и все счастье его жизни.

Прошло много времени, или, по крайней мере, так казалось. Немой, парализованный, он стоял, приникнув спиной к стене; не в силах ни думать, ни двинуться, он только смотрел пустым, потерянным взглядом на кровать, где теперь лежали обломки его счастья.

Понемногу (прошло, быть может, полчаса, а может, и час) до него начали доноситься звуки рыданий; он почувствовал, что комната полна людей; почувствовал, как его, точно ребенка, уводят прочь и усаживают на стул у открытого окна; и как Маргерита, опустившись перед ним на колени, плачет. И тогда, подобно человеку, оглушенному страшным ударом, он стал понемногу приходить в себя.

— Салимбени, — просипел он.

До сих пор он не проронил ни звука.

— За ним послали, синьор, — всхлипнула Маргерита. — Но… но…

Он поднял руку и отвернулся.

— Тише! — ответил он. — Я знаю.

Синьор Салимбени, знаменитый флорентийский хирург, жил неподалеку, на пьяцца Барберини, и вот уже четыре или пять месяцев Хью Гирдлстоун поддерживал с ним теплую дружбу. Почти в ту же самую минуту, как прозвучало его имя, он появился на пороге; это был высокий, смуглый, ясноглазый мужчина лет сорока с почти военной выправкой. Первым делом он выпроводил из комнаты всех непрошеных гостей: англичан с первого этажа, американцев со второго, итальянского тенора с женой и слуг, толпой сбежавшихся со всего дома. Учтиво, но твердо он велел всем покинуть комнаты, затем запер двери и направился в обитель смерти. Хью Гирдлстоун двинулся следом. Взгляд пустой, язык словно отнялся; он был потерян, будто только пробудился ото сна.

Хирург молча склонился над телом: повернул белое лицо бедняжки к свету, поднес к ее губам зеркальце, дотронулся до безжизненной руки, приподнял одно веко, затем другое, нащупал на темени угасающую искру тепла. Потом покачал головой.

— Безнадежно, друг мой, — произнес он тихо. — Она скончалась не менее двух часов назад.

— Но причина?

Синьор Салимбени лишь пожал плечами.

— Без должного осмотра сказать невозможно, — ответил он.

Вдовец закрыл лицо руками и громко застонал.

— В мозгу ли надлежит искать причину трагедии, — продолжал синьор Салимбени, — или же, как я склонен предполагать, в сердце…

Голос его дрогнул, и он вдруг замолчал — так резко, что Хью Гирдлстоун очнулся от забытья. Он поднял глаза: хирург, бледный как смерть, в ужасе глядел на тело умершей.

— Dio! 15Боже! (итал.) — воскликнул он. — Что это?

Он отодвинул ворот ночной сорочки, обнажив прекрасную белую грудь, и там, в области сердца, подобно едва заметной соринке на поверхности чистого мрамора, виднелся крохотный след укола; то была точка до того мелкая и незначительная, что, если бы не бледно-фиолетовое пятнышко, расплывшееся вокруг, она, верно, и вовсе ускользнула бы от глаз.

— Что это? — повторил он. — Что это значит?

Хью Гирдлстоун не проронил ни слова, он стоял в мертвой тишине, не сводя глаз с роковой отметины. Затем наклонился, вгляделся пристальнее и, содрогнувшись, выпрямился во весь рост. Не дыша, одними губами он выдавил едва слышное:

— Убита.

ГЛАВА II

Более загадочного преступления Рим не видел со времен громкого убийства в Колизее семь лет назад. Весь город был взбудоражен. Даже второсортные местные газетки «Джорнале ди Рома», «Диарио Романо» и «Веро Амико дель Пополо», потеснив куда более насущные новости о церковных празднествах и провинциальных чудесах, а также пересказы проповедей, изложили скупые подробности tragedia deplorabile 16Прискорбная трагедия (итал.) в палаццо Барделло. И каждая, разумеется, предлагала собственную версию произошедшего. В «Диарио» усмотрели самоубийство; «Джорнале», политически более прозорливая, многозначительно указывала перстом в сторону Сардинии; «Веро Амико», напустив туману благопристойными выражениями, исподволь сеяла подозрения против самого Хью Гирдлстоуна. За каждым табльдотом 17Общий обеденный стол в пансионах, курортных столовых и ресторанах, в каждом салоне, в общественных читальных залах, в мастерских, в кафе и на каждом вечернем приеме Рима говорили лишь об этом.

Между тем папское правительство, со свойственной ему вялостью, предпринимало слабые попытки разыскать убийцу. Было и посмертное вскрытие, и официальные совещания, и официальные допросы; напыщенные жандармы с лязгом и грохотом спускались и поднимались по лестнице палаццо Барделло и толпились во дворе, а всякого, кто находился поблизости и мог хоть сколько-нибудь сгодиться в свидетели, непременно вызывали давать показания. Но все тщетно. Шли дни, шли недели, а дело не сдвигалось с мертвой точки. Тени подозрения падали то на одного, то на другого: на Маргериту, на курьера-корсиканца, который служил у американцев, на самого Хью Гирдлстоуна, но ни одна из них не задерживалась надолго и исчезала, словно туман дыхания с поверхности отполированной стали.

Тем временем Этель Гирдлстоун похоронили на тихом маленьком католическом кладбище за городской стеной — в уединенном, живописном месте, откуда открывался вид на долину Тибра и горы близ Фиден 18Фидены — древний город, некогда расположенный на холме между рекой Тибр и ее левым притоком Аньене, примерно в 6–8 километрах к северо-востоку от Рима. Простой мраморный крест и венок из иммортеля указывали на место ее погребения. Неделю-другую невысокий холмик уныло и сиротливо чернел под весенним солнцем, но вскоре на нем зазеленела трава, пустили корни и зацвели дикие крокусы. К тому времени Рим уже судачил о другом, и об истории Этель Гирдлстоун почти забыли.

Был, однако, человек, который не забыл ничего, и, едва отступило первое оцепенение отчаяния, он жил лишь памятью и жаждой возмездия. Он предложил огромное вознаграждение за поимку неизвестного убийцы. Он оклеил весь Рим объявлениями. Он посвятил розыску всего себя, тело и разум, и лишь ради этого готов был сносить тяжесть существования. День ото дня поиски становились все безнадежнее, но тем решительнее становился он сам. Он добьется справедливости, а справедливостью для него была кровь за кровь и жизнь за жизнь. Он был готов заплатить за нее любую цену, пойти на любой риск, принести любую жертву. Он дал себе клятву: посвятить, если потребуется, все лучшие свои годы, всю живость ума, все силы тела единственной отчаянной цели. Ради ее достижения он был готов терпеть любые лишения и подвергаться любой опасности. Ради нее, если б это приблизило успех, он с радостью принял бы смерть в любой час дня и ночи. Пока же он готовился к делу, воспитывая в себе неутомимое терпение.

Он изучал местные диалекты, вникал в нравы и повадки римских трущоб. Он зачастил в крохотные таверны Трастевере и Рионе Сант-Анджело. Он изучил все закоулки еврейского квартала. Он часами караулил возле уличных фонтанов и балаганчиков, бродил по причалам Рипа-Гранде. Словом, Хью Гирдлстоун оказывался везде, где простой римский люд собирался in fra di loro 19Вместе, между собой (итал.) посплетничать, сыграть в кости, побраниться или справить праздник; он притворялся своим, вслушивался, вглядывался и выжидал, точно охотник в засаде. Это было опасное и сложное предприятие — вдвойне опасное и сложное для человека в чужой стране. Как бы бегло он ни говорил по-итальянски, ему было не под силу в совершенстве освоить жаргон каждого из районов Рима, он не умел играть в морру и зекинетту 20Старинные итальянские азартные игры как местный, не мог всегда безупречно исполнять свою роль. В любую минуту он рисковал выдать себя, а разоблаченного шпиона здесь ожидала расправа. Всякий раз, отправляясь в очередную вылазку, он допускал, что уже к утру его труп может нести вниз по Тибру к Остии или что он может попросту исчезнуть, и на том все будет кончено. Однако, верный своей клятве и бесстрашный перед лицом опасности, он уходил, возвращался и вновь уходил туда, куда не отваживались заходить даже жандармы, рядился в лохмотья и перенимал говор последнего римского отребья.

В этом обличье, вооруженный смертоносным терпением, которое не ведало ни усталости, ни помех, Хью Гирдлстоун продолжал свои поиски. Он был предельно осторожен, и чудесным образом ему до сих пор удавалось не попасться. Выручали его в значительной мере угрюмая замкнутость и привычка держать язык за зубами; пожалуй, свою роль играла и южная внешность: черная борода, смуглая кожа и зловещий огонь во взгляде.

Так миновала весна, на смену ей пришел летний зной, и богатые кварталы Рима, по обыкновению, опустели. Первыми уехали иностранцы, за ними — итальянская знать, а следом и все те состоятельные горожане, которым была по карману целительная роскошь villeggiatura 21Летний загородный отдых на вилле или курорте (итал.). Хью Гирдлстоун остался единственным жильцом в палаццо Барделло. День за днем он бродил по вымершему городу, скитался по обожженным солнцем улицам и площадям, по набережным, где в воздухе витала малярия. Ночами напролет, рискуя жизнью, он просиживал в кабаках Трастевере, но все тщетно. Убийца был по-прежнему не пойман, а убитая не отомщена, по-прежнему не нашлось ни единой улики и даже зацепки. Полиция, с каждым днем становясь все равнодушнее к расследованию, в конце концов и вовсе оставила всякие попытки найти убийцу. Объявления выцвели и были заклеены новыми. Мало-помалу эта история поблекла в памяти горожан, и лишь один человек, спал он или бодрствовал, не мог думать ни о чем другом; для остальных же громкая tragedia deplorabile канула в прошлое.

Порто-ди-Рипетта. Ок. 1865. Bibliothek der Kunstakademie
Порто-ди-Рипетта. Ок. 1860. Коллекция Сильвио НегроАвтор:Людовико Туминелло

Так, лениво сменяя друг друга, прошли знойное лето и душная осень. Отшумели народные празднества на Монте-Тестаччо, крестьяне собрали урожай, болотная лихорадка отступила. Художники потянулись обратно в мастерские, горожане среднего класса вернулись в свои дома, а знать — во дворцы. Затем из Кастель-Гандольфо 22Город, в котором располагается летняя резиденция папы римского возвратился папа римский, а вслед за ним, как водится, в Рим хлынули английские и американские гости. К первому воскресенью Адвента 23Период, предшествующий Рождеству Христову, во время которого христиане готовятся к празднику Рим заметно ожил, но вечером того же дня произошло событие, которое потрясло весь город, и гул возмущенных голосов зазвучал даже громче, чем десять месяцев назад, когда произошло убийство Этель Гирдлстоун.

ГЛАВА III

В читальне Пиале 24Популярная среди англичан и американцев читальня, открытая издателем Луиджи Пиале, столпившись у камина, о чем-то оживленно судачила кучка праздных посетителей. Стояло утро понедельника, первое после воскресенья Адвента, и час был еще совсем ранний. На столах сиротливо лежали неразвернутые газеты — никто и не думал читать. Даже последний номер «Таймс» не содержал ничего столь же волнующего, как предмет всеобщего обсуждения.

— Мы вправе надеяться и ожидать, что на этот раз правительство соблаговолит взяться за дело со всей серьезностью, — сказал лысый англичанин, стоявший спиной к камину.

— Надежда, любезный сэр, — это одно, а ожидания — совсем другое, — отозвался его сосед. — Поживите в Риме с мое, и вы поймете, что от здешних властей не дождешься ничего, кроме безразличия.

— Но преступление такой чудовищности…

— …куда легче замять, нежели расследовать, в особенности если пострадавшие бедны и не в силах назначить полиции щедрого вознаграждения.

— Мистер Сомервилл весьма точно обрисовал положение дел, — заметил другой джентльмен. — Обойдите владения Его Святейшества вдоль и поперек, но нигде не сыщете того, что зовется гражданской добродетелью.

— Как, впрочем, не сыскать и справедливости, если только не выложить за нее кругленькую сумму, — добавил еще один.

— Отнюдь, даже в Риме богатство не всегда сокращает путь к правосудию, — ответил мистер Сомервилл. — Вспомните убийство молодой девушки прошлой зимой в палаццо Барделло. Ее муж предлагал неслыханное вознаграждение, кажется, тысячу английских гиней, вот только убийцу так и не нашли.

— Да, убийство в палаццо Барделло — случай трагический, — сказал лысый англичанин. — Пожалуй, еще более трагический, чем…

Выражение его лица внезапно переменилось, и он осекся на полуслове.

— Боже мой! — воскликнул он. — Я, кажется, напал на след!

— Так идите же по нему, дорогой друг! — рассмеялся Сомервилл. — В чем дело?

— Что, если оба преступления совершил один и тот же человек?

— Весьма маловероятно, — сказал первый.

— Совершенно невозможно, — добавил второй.

— А еще вы, верно, полагаете, что принцев 25Эдуард V (1470–1483) и его брат Ричард Йоркский (1473–1483) — сыновья английского короля Эдуарда IV, которые бесследно исчезли (и, по наиболее распространенной версии, были убиты) в лондонском Тауэре в 1483 году в Тауэре Отелло задушил? — спросил третий.

— Прежде чем смеяться над выводами, выслушайте мои аргументы, — возразил лысый джентльмен, задетый всеобщим скепсисом. — Присмотритесь к деталям: они почти одинаковы. Обоих поразили в сердце, у обоих крохотная, едва заметная ранка. Ни крови, ни ограбления, ни следов убийцы. Даю голову на отсечение — такие совпадения случайными не бывают!

— Прошу прощения, — произнес господин, который до сих пор стоял у дальнего окна, повернувшись ко всем спиной, — не будете ли вы так любезны сообщить, в какой части Рима произошло это… это убийство?

— Где-то внизу, в одном из переулков близ театра Марцелла.

Театр Марцелла. 1860–1888. Collection de l'Institut d'Archéologie classique de StrasbourgАвтор: Эдмондо Белес

— И жертва — римский подданный?

— Ребенок из римской семьи.

— Ребенок!

— Ребенок, сэр, мальчуган одиннадцати лет от роду, сын булочника по имени Томмазео.

Незнакомец достал записную книжку.

— Близ театра Марцелла, — повторил он, сделав краткую пометку.

— Именно так! Поразительное, таинственное происшествие!

— И фамилия — Томмазео. Премного благодарен. Хорошего дня.

Не проронив больше ни слова, он приподнял шляпу, вышел вон и исчез.

— Гм! Как поспешно он удалился, — сказал первый. — Любопытно, кто таков?

— Он ужасно выглядит, — сказал другой.

— Я видел его прежде, — задумчиво произнес Сомервилл. — Лицо знакомое, а имени не припомню… Боже милостивый! Да ведь это мистер Гирдлстоун, вдовец той несчастной, что была убита в палаццо Барделло!

Тем временем Хью Гирдлстоун быстро и решительно шагал к тому кварталу, где было совершено убийство. Он без труда отыскал нужный дом — тот стоял в конце узкого переулка между Портиком Октавии и театром Марцелла. У входа толпился народ, спешившийся драгун расхаживал взад и вперед, придерживая под мышкой саблю. Возле двери покачивалась выцветшая красная вывеска «ANTICO FORNO» 26«Старая печь» (итал.), на подоконнике лежали три-четыре черствые булки, испеченные еще в субботу, а в окне время от времени показывалась старуха и разражалась истошным горестным воем.

Улочка у Портика Октавии. Ок. 1860. Wikimedia Commons

— Горе! Горе нам! — кричала она, вскидывая иссохшие руки к небу, точно пророчица Кассандра. — Свет очей наших! Он был нашей радостью, нашим солнцем, нашей гордостью! Он был добр, как ангел. Ни разу в жизни не солгал. Все любили его! Еще вчера в этот час его смех звенел здесь, и наши сердца пели от радости. Не услышать нам больше его голосок — никогда, никогда, разве что на небесах! Он мертв! Он мертв, и Пресвятая Дева приняла его под Свой покров. А убийца ходит по земле! О, Господи, услышь! Услышь, о благословенная Матерь Божия! Услышь и ты, благословенный святой Стефан! Воздайте убийце по делам его! Пусть отсохнет язык его, да истекут глаза его кровью! Пусть заживо сгниют у него руки и ноги! Пусть плоть его отвалится кусками от костей! Пусть умрет он без исповеди и без отпущения грехов и будет брошен в геенну огненную!

— Чужим сюда нельзя, синьор. — Драгун шагнул вперед, преграждая англичанину путь.

Однако Хью Гирдлстоуну достаточно было раскрыть записную книжку и предъявить некий листок с подписью самого начальника полиции. Это был поистине волшебный документ, открывающий любые двери.

Он вошел внутрь. В передней комнате, оборудованной под лавку, он застал восемь или десять человек — по-видимому, это были родственники и друзья семьи, а в дальней комнате, на узком деревянном ложе, усыпанном иммортелями, в окружении горящих свечей лежало тело ребенка. Его отец, изможденный мужчина с красными от слез глазами, сидел на низком табурете в дальнем углу; упершись локтями в колени и уронив подбородок в ладони, он рассеянно курил. А мать, скорчившись и оцепенев от горя, лежала на полу возле ложа сына.

Хью Гирдлстоун в двух словах извинился за вторжение, выразил соболезнования и объяснил причину своего появления. Женщина осталась неподвижна. Мужчина вынул трубку изо рта, поднялся, как того требовала вежливость, и ответил на вопросы, которые счел нужным задать англичанин.

Мальчика звали Стефано, сказал он, но домашние звали его Стефанино. Единственное дитя в семье, через несколько дней ему исполнилось бы одиннадцать лет. Он был необычайно добрым и смышленым ребенком. Его очень любил падре Лоренцо — тот самый падре Лоренцо, о котором синьор, без сомнения, слышал. Священник души не чаял в малыше Стефанино и сам подготовил его к первому причастию. И причастился он только вчера утром, причастился в церкви Иль-Джезу, у монсиньора ди Монтальто. Служба тянулась долго. Детей было шесть сотен, а Стефанино стоял почти в самом конце. Когда все кончилось, они вернулись домой, пообедали, а после отправились гулять на холм Пинчо. На обратном пути они взяли экипаж — мальчик очень устал. Дома мать дала ему супа с хлебом, а после уложила спать. На часах была половина седьмого.

Чуть позже, вечером (вероятно, около четверти восьмого), булочник вместе с женой и тещей отправился навестить соседку на виа Фьюмара. Мальчика будить не стали. Они и прежде часто оставляли его дома одного, особенно по воскресным вечерам, и ничего дурного не случалось. Жена сапожника, занимавшего второй этаж, обещала прислушиваться — не проснется ли он, не позовет ли, — а она была доброй женщиной и матерью. Ebbene 27Так вот (итал.), тем вечером они засиделись несколько дольше обычного: у соседки гостила ее замужняя дочь, и за разговорами они не заметили, как минуло десять. Потом они вернулись домой. Сапожник с семейством уже спали; входная дверь, по обыкновению, была закрыта на щеколду, а спички и свеча стояли на своем привычном месте в коридоре. Они зажгли свечу, заперли дверь и тихо разошлись по комнатам: маленький Стефанино спал так чутко, что мог проснуться от малейшего шороха и пролежать без сна до рассвета.

Однако на сей раз, когда бабушка, едва войдя в комнату, споткнулась о scaldino 28Небольшой сосуд, который заполняли горячими углями или золой и использовали для обогрева комнаты, он даже не шелохнулся. Он спал в своей маленькой кроватке возле их собственной, и спустя несколько минут они подошли проверить его. Он был очень бледен, но ведь и день у него выдался длинный и утомительный, и он устал больше обычного. Поначалу им и в голову не пришло, что с ним что-то неладно. Беду почувствовала мать. Она первой увидела, что его милые губки неподвижны, первой коснулась его щеки — та была холодной.

Дойдя до этого места своего рассказа, несчастный булочник не выдержал и закрыл лицо руками.

— Eccolo 29Вот как (итал.), синьор, — рыдал он. — Один-единственный сыночек у нас был!

— Теперь он с Господом, — промолвил Хью Гирдлстоун.

Он не нашелся, что еще сказать. Он не был верующим человеком. Напротив, он жил мирскими заботами, был беспечен и, пожалуй, несколько черств, не имел наготове слов утешения и поддержки. Но все же сердце его сжалось, и это слышалось в его голосе.

— О горе! Нам он нужен больше, чем Господу! — таков был искренний ответ.

Мать, до сих пор неподвижно лежавшая на полу в полузабытьи и равнодушная ко всему вокруг, вдруг подняла голову.

— Милостивый Господь и Пресвятая Дева Мария всегда хранили его, — произнесла она хрипло. — Он был в их руках с того самого момента, как я произвела его на свет, и он принадлежит им на небесах не больше, чем принадлежал на земле. Но не они призвали его от нас. Не Бог, а человек отнял у него жизнь и обрек нас на одинокую старость. Смотрите же!

Она поднялась на ноги, откинула простыню и показала ему рану — тот же крохотный, едва заметный след укола и то же бледно-фиолетовое пятно вокруг, которые навсегда врезались в память Хью Гирдлстоуна.

Он был не в силах смотреть на это. Содрогнувшись, он отвернулся.

— Вы… вы подозреваете кого-нибудь? — с трудом проговорил он.

— Нет.

— У вас есть враги?

Булочник покачал головой.

— Не думаю, — ответил он. — Я со всеми в добрых отношениях.

— И никто не видел, чтоб в дом заходил кто-то чужой, пока вас не было?

— Никто, синьор.

— А жена сапожника не слышала никакого шума?

— Совсем ничего.

— И у вас ничего не украдено?

— Ни единого кваттрино 30Мелкая итальянская разменная монета.

Сердце англичанина наполнилось тоской. Его охватило глубокое уныние. Двойная тайна казалась вдвойне непостижимой, а двойная задача — вдвойне безнадежной. Он снова обернулся к маленькой кроватке и в последний раз взглянул на восковую фигурку со сложенными на груди руками в окружении траурных венков.

— Что это? — спросил он, указывая на белый шелковый шарф с позолоченной каймой в ногах мальчика.

Мать схватила его и прижала к губам, исступленно целуя.

— Этот шарф был на нем вчера, когда он шел на первое причастие, — ответила она. — Это подарок падре Лоренцо. Горе! Горе! Как он был прекрасен! В своем лучшем наряде, с новыми пряжками на башмачках и этим шарфом, перекинутым через плечо! Даже ангелочки, нарисованные над алтарем, и те не были так хороши!

— Падре Лоренцо! — повторил Хью Гирдлстоун. — Вы говорите, он учил мальчика и был к нему очень привязан. Ему известно, что произошло?

— Да, известно.

Мужчина ответил за нее. Женщина снова опустилась на пол и закрыла лицо руками.

— Он навещал вас после того, что случилось?

— Сегодня утром он прислал священника, помолиться за упокой души нашего мальчика.

— Гм!

Чуткое итальянское ухо Томмазео уловило неодобрительные ноты в голосе англичанина.

— Падре Лоренцо — святой человек, — уверил он. — Весь Рим стекается послушать его проповеди.

— Где его найти, amico 31Друг (итал.)?

— В иезуитском монастыре, тут недалеко.

— Стало быть, он иезуит?

— Иезуит, синьор! И такой красноречивый, такой ученый, такой святой и до чего же молодой, совсем еще молодой! Нет на земле человека святее. Он еще ступает по земле, но душа его уже живет в раю.

— Я бы хотел его увидеть, — задумчиво произнес Гирдлстоун. — Возможно, он что-нибудь подскажет. Эти иезуиты проницательны и прозорливы, во всяком случае попытаться стоит. Я схожу в монастырь, amico, узнаю, не поможет ли нам ваш добрый падре.

— Да вознаградят вас Пресвятая Дева Мария и все святые, дорогой синьор! — воскликнул несчастный отец, робко пытаясь поцеловать руку, которую Хью Гирдлстоун протянул ему на прощание.

Но англичанин поспешно ее отдернул.

— Нет, нет, — резко сказал он. — У меня свои причины и свои счеты. Никаких благодарностей! Никаких!

И быстро взмахнув рукой, не то отстраняясь, не то прощаясь, он скрылся за дверью.

ГЛАВА IV 

Фасад церкви Иль-Джезу. 1910. Meisterdrucke

Церковь Иль-Джезу в тот день выглядела величественней и мрачней обычного. Огромная, тонущая в полумраке и озаренная редкими огнями, она сверкала драгоценным мрамором и образами святых. Перед капеллой Святого Игнатия собралось множество прихожан. Они внимали оратору с таким благоговейным безмолвием, что, урони кто булавку, все бы услышали. Ни службы, ни хора, ни облачка ладана в воздухе. То была простая будничная проповедь, и произносил ее падре Лоренцо.

Хью Гирдлстоун поднялся по ступеням и отвел тяжелый кожаный полог в сторону. Ему вдруг вспомнилось, как в то роковое утро тринадцатого февраля на этих самых ступенях он замешкался, вслушиваясь в пение хора, и почти решился войти. Почему он не поддался тому порыву? Он и сам не знал. И почему это совпадение встревожило его теперь? Этого он тоже не смог бы объяснить. То было всего лишь совпадение — обыкновенное, вполне естественное совпадение, — и все же на душе у него было неспокойно.

Итак, он вошел внутрь.

Маленькая капелла вмещала всего несколько скамей, а потому толпа прихожан выплеснулась далеко за ее пределы, и новоприбывшему осталось лишь пристроиться с краю. Отсюда он слышал голос проповедника, но не видел его. Обнаружив, однако, что пробраться ближе, никого не потревожив, не удастся, он смирился с собственным положением и стал слушать.

Голос проповедника, низкий и чистый, звучал молодо, но время от времени он срывался на высокую ноту, и эта высокая нота довольно неприятно резала слух. Предметом его проповеди была смерть. Он представлял ее пастве во всех обличьях: как ужас, как воздаяние, как кару, как упование, перед которой все иные упования лишь суета сует. Он сравнивал последние мгновения жизни праведника и грешника. Он объяснял, когда смерть лишалась своего жала, а ад — победы. Солдата, павшего на поле брани, и мученика, сожженного на костре, смерть венчала славой, для больного и сокрушенного сердцем она оборачивалась покоем, философа награждала бесконечным знанием, бедняка — бесконечным богатством, а всех праведных христиан одаривала вечной радостью. Блаженны те, кого Господь призвал в юности, говорил он, ибо не пало на них бремя грехов человеческих; но стократ блаженны те, которые успели покаяться, ибо им Господь дарует особую милость.

— Но что, — сказал он, и голос его задрожал от странного возбуждения, — но что скажем мы о событии, которое сегодня у всех на устах? Что скажем мы о смерти малютки — того самого малютки, что лишь вчера в этой церкви принял первое причастие, а ныне его участь вызывает в наших сердцах негодование и скорбь? Можно ли жалеть того, кому так повезло? Можно ли назвать смерть несвоевременной, если она пришла в столь совершенный час? В самом расцвете своей невинности, в самый миг торжества, когда его приняли в лоно нашей святой Церкви, безгрешный, благословленный, он вознесся, словно ангел, к престолу Божьему. Проживи он хоть на день больше, и чистота его была бы запятнана. Проживи он отпущенный ему срок — какими злодеяниями очернилась бы его душа? Быть может, он стал бы еретиком, безбожником, хулителем Господа. Быть может, он умер бы во грехе — отверженный землею и отверженный небесами! Кто же теперь дерзнет его оплакивать? Не должно ли нам почитать его счастливцем?

Разве не вознесся он к небесам, облаченный в брачные одежды, словно гость на пир святых? Разве не отошел он с венком на челе, с кольцом на персте, с благовониями в волосах, с кровью Христовой на устах? Молчите же, о маловерные! К чему скорбеть о новом голосе в райском хоре? К чему сетовать, что еще один мученик пополнил благородное воинство небесное? Да возрадуемся и оставим скорби. Да смолкнет плач, да зазвучат хвалебные и благодарственные гимны. Разве можно оплакивать того, кто теперь не знает слез? Разве убоимся мы Промысла, что вознес его в Рай? Разве дерзнем проклясть руку, что направила его на небеса? Не была ли сама та рука освящена свыше для сего дела? Ведóма перстом Божьим? И сила… и мудрость вдохновили… нет, не убийцу, но служителя… служителя скинии 32Скиния (греч. Σκηνή, скэнэ́ — «шатер») — переносное святилище, описанное в Ветхом Завете, где, по верованиям израильтян, пребывал сам Бог. Служители скинии совершали жертвоприношения и выступали посредниками между Богом и людьми … то был глас Божий… глас с Небес… и говорил он… — Проповедник запнулся, речь его стала бессвязной, и он смолк.

Внезапное смятение охватило паству, по церкви прокатился и стал нарастать встревоженный ропот. В одно мгновение прихожане засуетились и зашумели. Еще мгновение — и Хью Гирдлстоун уже проталкивался к капелле сквозь толпу.

А проповедник? Высокий, худощавый, с диким, блуждающим взором, совершенно беспомощный и сбитый с толку, он стоял перед своей паствой, не в силах ни говорить, ни думать. На вид он был совсем молод — лет двадцати восьми, быть может, тридцати, но до того иссушен и изнурен, будто проводил дни и ночи в постах и молитвах. Увидев, как Хью Гирдлстоун, растолкав толпу, внезапно вырос перед ним, он отпрянул, точно затравленный зверь, и затрясся всем телом.

— Наконец-то! Наконец! — воскликнул англичанин. — Сознавайся, убийца, сознавайся, не то я убью тебя собственными руками прямо здесь!

Священник схватился за голову. Губы его зашевелились, но он не вымолвил ни слова.

— Ты знаешь, кто я? — продолжал Хью низким, хриплым голосом, дрожавшим от ненависти. — Ты знаешь, кто я? Я муж Этель Гирдлстоун, той самой Этель Гирдлстоун, что приходила сюда, в эту самую церковь, исповедоваться тебе — тебе, кто убил ее в собственной постели точно так же, как вчера убил маленькое дитя, которое любило тебя. Дьявол! Теперь-то я вспомнил тебя. Почему я не заподозрил тебя раньше?

— Тише! — прозвучал над его ухом суровый голос. — Синьор забыл, что он в Доме Господнем?

Это был другой священник того же ордена, подоспевший на шум.

— Я не забыл ничего, — ответил англичанин. — Будьте свидетелями все вы, стоящие здесь: я обвиняю этого человека в совершении убийства.

Он обернулся к пастве.

— И будьте свидетелями, — произнес он, торжественно подняв руку, — что падре Лоренцо не отвечает ни за свои слова, ни за свои деяния. Он безумен.

Так оно и было. Юный, красноречивый, ученый, пылкий оратор, одно из самых драгоценных украшений своего ордена, падре Лоренцо уже более двух лет выказывал признаки помешательства. Время от времени он совершал странные, необъяснимые поступки, несколько раз срывал проповедь, однако никому и в голову не приходило, что его чудачества могут обернуться трагедией. Никто и на миг не заподозрил его в убийстве Этель Гирдлстоун. Движимый безотчетной хитростью, какая свойственна безумцам, он сумел сокрыть свое первое преступление. Однако второе сокрыть не удалось. Рискнув коснуться запретной темы, он сам выдал себя.

С тех пор он впал в буйное помешательство и бесследно исчез. Какие помыслы двигали его расстроенным рассудком при совершении этих преступлений и где он раздобыл орудие убийства, длинный тонкий стилет толщиной не больше иглы, выяснить так и не удалось, однако некоторые из приближенных к нему полагали, что он убил ребенка, желая спасти его душу от грядущих прегрешений и отправить его прямо в рай. Что же до Этель Гирдлстоун, то он, вероятно, убил ее из схожих побуждений: дабы уберечь ее душу от осквернения мужем-еретиком.

Хью Гирдлстоун жив и поныне, он знаменит и весьма преуспел на профессиональном поприще — по общему мнению, со временем он вполне может стать лордом-канцлером. Однако живет он в уединении: тень, павшая на него в юности, омрачила и его зрелые годы. Он уже никогда не женится вновь.


Подписывайтесь
на наш телеграм-канал
Посещая сайт, Вы соглашаетесь с Политикой конфиденциальности и обработки персональных данных и использованием cookie-файлов, указанных в данной Политике