Фантастические люди Василия Владимирского

Выпуск 1.
Алексей Конаков. «Фантастическая опера», «геометрический детектив» и «обратное попаданчество»

иллюстрация: Сергей Котов

Критик, редактор и специалист по всему фантастическому Василий Владимирский разговаривает с не менее фантастическими людьми
биография

Алексей Конаков

Критик, литературовед, поэт, прозаик. Родился в 1985 году в Ленинграде, окончил Санкт-Петербургский политехнический университет Петра Великого. В 2003 году дебютировал поэтической подборкой в журнале «Звезда», публиковал стихи и эссе в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Волга», «Новое литературное обозрение», «Вопросы литературы» и других. Автор монографий «Вторая вненаходимая. Очерки неофициальной литературы СССР» и «Убывающий мир: история “невероятного” в позднем СССР». Лауреат Премии Андрея Белого в номинации «Литературная критика», обладатель специального приза «Перспектива» премии «Неистовый Виссарион». Участвовал в работе Критической Академии премии «НОС» и жюри Премии Андрея Белого. В 2026 году удостоен литературной премии «Новые горизонты» за роман «Табия тридцать два». Живет в Санкт-Петербурге.

ВВ:

В «Табии тридцать два» вы рассказываете о неблагополучном, бедном мире, в котором живут азартные, увлеченные и в общем счастливые в этой своей увлеченности люди. Сложно определить, на какую полку можно поставить роман: утопия? Антиутопия? Что-то третье? Как вам кажется, почему такие сложности с классификацией — и как вы сами определили бы жанр «Табии», если бы возникла такая необходимость?

АК:

Мне кажется, уж если человек пишет книгу, то гораздо интереснее не использовать уже существующие жанры, но создавать новые, свои, которые будут как-то пересекать или сдвигать устоявшиеся жанровые границы. «Табию тридцать два» я определяю как «фантастическую оперу» — что указывает на высокую степень условности этого текста, подчеркивает его выдуманность, нереалистичность.

Другой вариант жанра «Табии тридцать два» — геометрический детектив. Книга посвящена стране, выстроившей новую идентичность на основе шахмат, а шахматы, как говорит один из героев, — «геометрия, взятая в своей выразительной функции». Россия в «Табии» тотально изолирована от мира, выход за ее границы невозможен — так же, как невозможен выход шахматных фигур за границы шахматной доски. Поведение, реакции, мысли героев в высокой степени стандартизированы, потому что эти герои на самом деле шахматные фигуры: шахматный конь всегда ходит буквой «L» — и в начале партии, и в середине, и в конце. Отечественные читатели — люди в массе своей проницательные, они хорошо чувствуют описанную коллизию. Я очень радуюсь отзывам вроде: «Роман подарил нам ворох деревянных персонажей» — именно! это деревянные фигуры! Казалось бы, это должно быть скучно, когда персонажи одинаковы, но здесь и раскрывается парадокс шахмат (и любых логических игр): вы заранее знаете, как ходят все фигуры, вам известно, что правила неизменны, но при этом вы никогда не можете предугадать, как развернется та или иная конкретная партия, каким окажется в этот раз ее общий «сюжет». Работа простейшей геометрии заводит вас в по-настоящему детективные дебри — и именно это свойство шахмат пытается проиллюстрировать «Табия тридцать два».

Еще жанр «Табии тридцать два» можно было бы обозначить как «обратное попаданчество». В стандартной книге о «попаданцах» современный спецназовец попадает в СССР времен Великой Отечественной войны и помогает побеждать фашистов. Сеттинг «Табии тридцать два» выглядит так, будто бы сам Советский Союз образца 1948 года попал вдруг в 2081-й — и каким-то образом функционирует. Кого-то удивляет такой ход: разве могут люди, политики, общество, страна в конце XXI века воспроизводить паттерны середины XX века? На мой взгляд, в таком допущении ничего фантастического нет: хорошо известно, например, что вожди Великой французской революции выстраивали Республику, буквально копируя Древний Рим. Огромное количество чиновников России образца 2020-х стараются воспроизводить и возвращать риторику, нормы и правила эпохи 1970-х. Ну и в целом: после болезненных поражений и исторических потрясений откат в прошлое — дело совершенно обычное. Лучше всех это заострил Эйнштейн: «Я не знаю, каким оружием будет вестись Третья мировая война, но в Четвертой будут использоваться палки и камни».

Впрочем, можно ничего и не говорить про «фантастическую оперу», «геометрический детектив» и «обратное попаданчество», а просто признаться, что «Табия тридцать два» — это сказка. Сказка — жанр одновременно и уютный, и страшный: с одной стороны, у вас молочные реки с кисельными берегами и чудесные артефакты вроде ковра-самолета, и Сивка-Бурка с Коньком-горбунком спешат на помощь, а с другой стороны — ужасы и опасности, лешие-водяные, ведьмы-русалки, и Кощей Бессмертный норовит вырезать всех мужчин и угнать в полон всех женщин. Вопрос «Хотели бы вы жить в мире “Табии тридцать два”?» звучит как «Хотели бы вы жить в мире волшебной сказки?».

ВВ:

Отсылки к Набокову в «Табии» критики обнаружили довольно быстро. А какие еще литературные аллюзии зашиты в этом романе — и чем можно объяснить такой выбор? Сейчас, думаю, уже можно об этом рассказать, не опасаясь спойлеров.

АК:

Конечно, в «Табии тридцать два» есть конкретные отсылки к другим текстам; причем, поскольку главным двигателем текста является взаимоотношение — отталкивание, притяжение, сочетание — двух великих культур, литературной и шахматной, аллюзии тоже присутствуют как литературные, так и шахматные.

Например, когда в кафе «Бареев» юноша объясняет девушке бессилие слов — «Сегодня юноша уже не может сказать девушке: “Люблю тебя безумно”, потому что понимает, что она понимает (а она понимает, что он понимает), что подобные фразы — прерогатива пошляков», — это прямая цитата из Умберто Эко, из «Заметок на полях “Имени розы”». В финале книги академик Уляшов излагает главному герою, Кириллу, теорию «гомеостаза культуры», восходящую к гомеостатическому мирозданию из «За миллиард лет до конца света» братьев Стругацких; и поэтому через несколько страниц, когда Кирилл понимает, что он обречен, появляется цитата из «За миллиард лет»: «коники-слоники, бедные мои братишки» (у Стругацких: «бедные мои братишки, котики-песики», но в шахматном мире «Табии» «котиков» заменяют «коники»). В то же время слова работниц ЦДШ о директоре — «Наш Леонид Захарович точно докурится до инсульта! Я однажды засекла время, сколько длится его затяжка — получилась тридцать одна секунда!» — цитата из рассказа одиннадцатого чемпиона мира по шахматам Роберта Фишера о гроссмейстере Леониде Штейне. Рассуждения Кирилла о беседах с нелюбимым им профессором Абзаловым — «Абзалов организовывал беседы, где события развивались как бы в замедленной съемке, разговор продвигался еле-еле, увязал в болоте, окружающем мысли научрука, и если наконец удавалось выйти на важную тему, то либо не хватало времени, либо действовало утомление», — аллюзия на рассуждения Ботвинника об игре с нелюбимым им Тиграном Петросяном: «Петросян создавал позиции, где события развивались как бы в замедленной съемке. Нападать на его фигуры трудно: атакующие фигуры продвигаются медленно, они вязнут в болоте, которое окружает лагерь фигур Петросяна. Если наконец удается создать опасную атаку, то либо уже мало времени, либо действует утомление».

Наличие двух типов отсылок принципиально: «Табия тридцать два» — это любование одновременно и литературой, и шахматами, хотя по сюжету литература и шахматы противопоставлены и враждебны друг другу. Хорошо, если читатель что-то знает и про то, и про другое. Он поймет, что аттестация Уляшовым Ботвинника — «Ботвинник сегодня уже и не воспринимается как шахматист, это слишком мелко; он, скорее, Бог плодородия, и Охранитель стад, и Отец народов» — отсылает к известным стихам Дмитрия Пригова о Пушкине: «Внимательно коль приглядеться сегодня/ Увидишь, что Пушкин, который певец/ Пожалуй, скорее что бог плодородья/ И стад охранитель, и народа отец» (во вселенной «Табии» Ботвинник занял место именно Пушкина). А приписываемая гроссмейстеру Виктору Корчному цитата — «Изолированный болезненный пункт есть у всех. Он стержень жизни и ее форма и не дает ей развалиться. Но на нем человек и свихивается. Он и пункт» — на самом деле принадлежит советскому андеграундному писателю Евгению Харитонову (так обыгрывается известная всем шахматистам концепция «изолированной пешки», «изолятора»). Впрочем, если читатель не искушен до такой степени, в этом нет ничего страшного: работа с аллюзиями во многом ведется не для читателя, а для самого автора, это во многом конструктивный принцип, позволяющий создать плотную паутину связей, которая будет удерживать выдуманный мир и незаметно привязывать его к нашей культурно-исторической реальности.

ВВ:

Незадолго до «Табии» вы выпустили монографию «Убывающий мир: история “невероятного” в позднем СССР». Какой материал из собранного при работе над этим исследованием вам больше всего пригодился, когда вы писали роман?

АК:

Книга «Убывающий мир» — культурологическое исследование, посвященное интересу позднесоветских людей 1945–1991 годов к разнообразным невероятным феноменам вроде НЛО, «снежного человека», Бермудского треугольника, телекинеза, индийской йоги, лечения «биополями» и так далее. Одним из любопытных сюжетов, найденных мною при сборе материалов, оказалось нервное отношение многих советских шахматистов к телепатии, к гипотетической возможности прочитать мысли партнера за доской и таким образом выиграть партию. Классический пример: Виктор Корчной, надевавший зеркальные очки для защиты от парапсихолога Владимира Зухаря, помогавшего Анатолию Карпову. Этот сюжет не вошел в «Убывающий мир», из «Табии тридцать два» я его тоже исключил — чтобы не перегружать повествование; в итоге история о том, как испуганный Ботвинник погубил перспективные телепатические исследования в СССР, должна появиться в моей новой работе, отрывок из которой, как раз о шахматах и телепатии, опубликован на сайте Vmesto.Media.

Но, наверное, самое важное открытие, которое я сделал, работая над «Убывающим миром», — существование своего рода «эпистемологического экстремизма» советских людей. Эти люди зачастую не выдумывали чего-то оригинального, они охотно брали идеи с Запада и Востока, зато потом доводили их, эти идеи, до крайности, развивали до последних пределов, раздували без всякой меры. «Пишут, в Гималаях водится йети? Давайте, чтобы найти его, отправим на Памир экспедицию (восемьдесят человек!) от Академии наук», «Сообщают, что над США видели “летающие тарелки”? Давайте через Центральное телевидение попросим всех граждан СССР присылать информацию о любых наблюдениях чего-то странного в небе» — и так далее. Эта готовность гиперболизировать любую идею лежит и в основе «Табии тридцать два». Собственно, после того как вы прочитали полсотни книг советских энтузиастов, занимавшихся торсионными генераторами и лабораторными исследованиями телекинеза, идея тотальной и одномоментной «шахматизации» России уже не кажется слишком фантастической.

ВВ:

Это сюжетный поворот всегда казался мне самым интригующим — когда человек из соседнего «информационного пузыря» внезапно начинает писать фантастику. Как, зачем, по каким мотивам?.. Вы состояли в Критической Академии премии «Новая Словесность», входили в жюри Премии Андрея Белого, много публиковались в «толстых» литературных журналах — и вдруг фантастика, пусть и не вполне конвенциональная. Как вас с вашим интересом к Хлебникову, Шкловскому, Барту, Делёзу, формалистам и постмодернистам угораздило вдруг обратиться к нашему «низкому жанру»?

АК:

Тут два основных момента. Первый из них — биографический: я родился в семье советских ИТР, в детстве и юности фантастика была моим основным чтением, и я до сих пор с большой нежностью отношусь к этой области литературы.

Второй момент связан как раз с современной философией, которая живо интересуется фантастикой. Работы Жиля Делёза и Феликса Гваттари, например, сами по себе читаются как фантастические романы: «шизоанализ», «тело без органов», «машины желания», «детерриториализация потоков» и так далее. В книге «Что такое философия?» Делёз и Гваттари утверждают, что наука создает проспекты, искусство создает аффекты, а философия должна создавать концепты — и при таком ранжировании философы оказываются очень близки именно к фантастам, которые зачастую не слишком хорошо пишут, но зато порождают огромное количество нетривиальных идей, концепций. Фантастика — прежде всего Лавкрафт — вдохновляет множество нынешних «темных делезианцев». Ник Лэнд для исследования литературных произведений Уильяма Берроуза использует фантастическую теорию «лемурийской временно́й войны». А один из самых влиятельных философов-марксистов второй половины XX века, Фредрик Джеймисон, считал анализ фантастики одним из условий анализа современности как таковой и способом «археологии будущего». Ему же принадлежит плодотворная идея о том, что фантастика «не предлагает нам образы будущего, но, скорее, остраняет и реконструирует опыт нашего собственного настоящего». Используя подобную оптику (фантастика — не способ уйти от реальности и современности, но способ острее почувствовать реальность и современность), можно даже в хорошо знакомых фантастических произведениях найти много нового и неожиданного. Я, например, подозреваю, что в целом ряде произведений братьев Стругацких речь идет о проблеме чтения, о вопросах контакта читателя с текстом, что Владимир Орлов в «Альтисте Данилове» изображает вовсе не демона, живущего в Москве в 1980 году и играющего в оркестре, но звуковую волну и приключения этой звуковой волны в московском саундскейпе, и так далее.

Фантастика мне кажется до сих пор актуальным и действенным способом обновления литературы; те же формалисты объясняли, что наряду с основной линией литературной традиции существуют линии побочные, второстепенные, и когда основная линия выхолащивается, второстепенные приходят ей на помощь или вообще занимают ее место. Так Достоевский, чтобы создать великие произведения, обращался к бульварным детективам, а Блок к цыганским романсам. Так обращались и будут обращаться к фантастике: это один из множества возможных ходов, доступных авторам. «Табия тридцать два» в этом смысле не исключение — она использует фантастический сеттинг для разговора о вещах, важных прямо сейчас: о вопросах идеологии, пропаганды и постправды; об умозрительности истории; о вечной российской бедности; о возможности человеческого счастья внутри всегда-уже-кем-то-сконструированной-реальности; о прекраснодушных мечтателях, искренних энтузиастах и циничных манипуляторах, которых по-прежнему так много вокруг нас; о судьбах Родины, в конце концов.

ВВ:

Ну и в продолжение предыдущего вопроса: какие свои тексты вы посоветовали бы тем читателям, которые знают вас только по «Табии тридцать два»? Что (и почему) стоит прочитать для расширения кругозора, что ближе всего к этому роману?

АК:

У меня всего две художественные книжки — «Табия тридцать два» и «Дневник погоды (дисторшны)», — поэтому отсылаю всех интересующихся ко второй из них, вышедшей за год до «Табии». В этой небольшой книге нет сюжета, нет завязки, кульминации и развязки, нет перипетий, нет «арок» и «твистов», нет разговоров; в ней вообще почти ничего нет, кроме переживания неизбывной фантастичности нашего мира. Формально это дневник человека, живущего в наши дни на северо-западной окраине Петербурга и уверенного, что мир захвачен рептилоидами, прилетевшими из окрестностей звезды Тубан и насылающими на землян искажение, distortion, через кольца Сатурна и пустую Луну. Но даже внутри этого искаженного мира надо как-то жить, вставать по утрам, ехать сквозь ноябрьский дождь на работу, покупать продукты в «Пятерочке» и «Семишагове», сводить концы с концами, экономить, растить детей. И человек встает, и живет, и едет, и экономит, и растит (и еще наблюдает за звездами и облаками, циклонами и штормами, берегами Большой Невки и Маркизовой лужи). Книга демонстрирует изменение (искажение) человеческой речи под влиянием инопланетных лучей, признается в любви ко всему бедному и убогому, проклинает гелиоцентристов и поклонников ЗОЖа и пытается ухватить невероятную красоту и чудесность жизни:

«Гололедица! Лучшие, наверное, дни зиммы; появляются-расцветают со всем сторон глуховые удары, сдавленные проклятия, ушибы и переломы, ведущие в никудам песочные дорожки. Вы сделали шаг, а нога уж вроде бы едет, забыв об остальном теле, смещая центр тяжести, увлекая всю неустойчивую бипедальную конструкцию в которую-нибудь катастрофу, в голые кусты и перильца. 

И правильно: ступать на планету нужно с трепетом. 

(А где-то в квартире шершавый линолеум и стены, чтобы держаться.) 

Лёд сбивает спесь: самый важный господин идёт потихоньком и либо-то похож на пингвина; самый успешный Мистер-Твистер вспоминает о про почтительность и крш цо бэм. Но если упадёшь у второго Наличного моста — так и будешь бобслеем скользить мимо кассы напрасно цепливаясь за что ли попало безнадёжно (безденежно?) крича в темнотой взазывая зря о спасении подокуда не рухнешь в глубокий внезапный прогал в страшное подземелье в сумрачные катакомбы и казематы где рептилоиды прячутся и наводят свои искажёвывающие нереальность мира волны».

Подписывайтесь
на наш телеграм-канал
Посещая сайт, Вы соглашаетесь с Политикой конфиденциальности и обработки персональных данных и использованием cookie-файлов, указанных в данной Политике